Оправдание - Страница 39


К оглавлению

39

Когда-то на этой же лавке, шестой от храма Христа Спасителя, сидели они с ним, только что посетив «Землю и фабрику», выпив чаю в кабинете уютного, по-хохлацки располневшего Нарбута, обреченность которого как-то стушевалась и заплыла, перестала напоминать о себе. (Он знал про Нарбута, его взяли раньше; думал спасти жену, подписал все и выжил бы, но он был калека, а у калеки шансов не было. Калеке надо было стоять до конца, терять нечего. Впрочем, много ли знаем мы о том, что делают с другими?) Тогда, в апреле, звонким и блещущим днем они вышли из «ЗИФа», что располагался на Варварке, и побрели, беседуя, благо делать было нечего, по Бульварному кольцу — до «Художественного» и дальше; здесь присели, и Эренбург закурил отвратительно зловонный «Норд». Он и курил быстро, жадно и так же ел и не мог наесться.

Шел разговор, чуть ли не первый у них настоящий, — Илья, конечно, играл немного в ученика, подшучивал, обращался «мэтр» (Францию любили оба). Мимо спешили какие-то счастливые люди, гулко щелкали копытами лошади, пахло навозом, землей, мокрой корой, — но тут напротив них остановилась высокая грузная старуха, явно из бывших, хотя такое же величавое достоинство видывал он подчас и у самых простых крестьянок. Она остановилась, пристально вгляделась и сказала неожиданно высоким для ее фигуры голосом:

— Вы думаете, мы всю жизнь будем за вас платить? Нет, любезные, сперва мы за вас, потом вы за нас. Так колесико и движется.

Оба они смутились, хотя Эренбург и крикнул в ответ что-то дерзкое: мол, пошла вон, карга, мы по субботам не подаем, — но настроение было испорчено надолго. Не в обиде на жидов было дело, понял потом Бабель. Колесико действительно так и двигалось, только ускорилось до того, что между «ними» и «нами» почти не осталось разницы.

Теперь они стояли перед той же лавкой; Эренбург неуклюже обнял его и сразу отстранился. Бабелю было это больно. Он совсем было позабыл при виде не меняющегося друга, что сам-то теперь построен из другого вещества, людям неуютно рядом с ним. Нет, к Тоне нельзя ни в коем случае…

— Вы совсем вернулись? — спросил Эренбург, чтобы заполнить паузу.

— Я был не в лагере, — ответил Бабель, — была одна работа, она и есть, она еще не кончена.

— Рудники? — с ужасом спросил Эренбург. Он, как всегда, знал все слухи.

— И не рудники. Будет время, я скажу вам. Как вы, Ильюша, чтбо вы? Я мало знаю о вашей жизни, хотя много читал…

— Последний роман не читали? — оживился Эренбург. — Думаю, стоящий. Впервые за много лет почувствовал, что дал Европу, живую Европу. — (Выражения типа «дать» или даже «дать вещь» остались от конструктивистов: тот же производственный подход, делатели вещей, дежурная просьба о включении литературы в пятилетний план, чтобы потом отчитаться…) — Но что я! О себе говорите, о себе! — И он стеснительным жестом погладил рукав бабелевского пропыленного пиджака.

Бабель покачал головой, глядя поверх очков. Ильюша не менялся, и не менялось все кокетливое, комическое, неприятное в нем. Впрочем, одно неприятное и не меняется, спасибо ему, низкий поклон! Что в нем-то самом изменилось, кроме страсти все за всеми замечать? Читал ли он последний роман! Допустим даже, что там, где он был (мало ли какие бывают опасные задания), у него находилось время и возможность читать советские новинки, — но начать разговор с этого… Эренбург и у известной стенки спрашивал бы целящихся, читали ли они последний роман и что о нем думают. Проклятое ремесло, заставляющее считать свои буковки смыслом и оправданием мира. Люди, люди, что с вами сделаешь! Как говаривал один его неслучившийся персонаж, все дожидавшийся очереди, но так, кажется, никуда и не вставленный, — гомельский сапожник, нещадно колотивший ученика: «Сколько ни колоти, толку не выколотишь. Если бить мясо, так можно сделать отбивную, но осетрину вы уже не сделаете. Если бы наверху это понимали, так все давно бы уже было иначе. Но если все только гладить и облизывать мясо, то и отбивной не получится», — добавлял сапожник. Что ж, в словах его был резон. Интересно, какие у него вырастали ученики. Скорей всего как у всех — из имеющих склонность к ремеслу толк получался, из остальных выходили мученики.

— Ильюша, — помолчав, заговорил Бабель, — я не могу вам всего рассказать, но многие догадки наши были верны. Я вижу, вас узнают. Пройдемся, чтбо сидеть у всех на виду.

— Ждет машина, — предложил Эренбург. — Едем ко мне?

— Нет, не нужно. Погулять хочу, давно не был в Москве.

Они встали и чинно пошли по бульвару, свернули на Сивцев Вражек — там меньше было народу, — и Эренбург закурил; он курил теперь длинные, изящные папиросы с золотым ободком, из коробки с надписью «Советская Украина». Вероятно, их подарили ему на каком-то юбилее советской Украины. Он порывался заскочить в маленький книжный магазин на Арбате, купить Бабелю свой последний роман, но Бабель спешил. Он не забывал поглядывать по сторонам: нет, слежки все не было.

— Вы хотя бы пишете там, Иса? — спросил Эренбург.

— Пишу, пишу. Я напечатаю скоро. Но позвал я вас не для того, чтобы говорить о литературе. Я вас должен предупредить: вас могут взять.

Лицо Эренбурга побелело, колени подогнулись. Странно, что он до сих пор так боится.

— Я знаю, — пролепетал он.

— Не вас лично, — поморщился Бабель, — взять могут любого. У вас столько же оснований бояться, как у всех. Я только хочу сказать: если вас возьмут, подписывайте все. Не больше, чем вам предъявят, но и не меньше. Рассказывайте, кайтесь, придумывайте подробности. Они не очень хорошо умеют придумывать подробности. Помогайте следствию, вы же писатель. Главное — не упорствуйте, что ни в чем не виноваты. Будут пытать, а конец все равно один. Если во всем сознаетесь, что было и чего не было, поедете в лагерь, ну, дадут вам пять или семь… Выживают люди.

39