Оправдание - Страница 73


К оглавлению

73

— Снегурка, — начал он, сердясь на себя за это прозвище, нечего пудрить ребенку мозги нежностями, но надо было произнести пароль, что-то безусловно опознаваемое. — Мама дома?

— Нет, она на работе, — сказал почти Маринин, но еще более нежный, слабый голосок, домашний, как байковый халат.

— А когда она будет?

— Часов в шесть, — испуганно ответила девочка.

— Катька, — желая ее подбодрить, сказал Скалдин. Он машинально отметил, что сердцебиение усилилось совсем чуть-чуть — вот что значит владеть собой. Конечно, страна позаботилась о солдатской жене и ребенке, что же тут удивительного? Это была особая, новая страна, она не бросала своих солдат, и потому ее стоило защищать. Суровая, но любимая страна. — Катька, я тут должен маме кое-что передать. — (Наверняка у них трудности с деньгами, пусть знают, что он приехал не пустой.) — Мы с ней должны увидеться, но я пока не могу к вам прийти. Хочу кое-что сделать. Я сейчас у друга, не могу долго занимать телефон. Скажи маме, что я буду ждать ее сегодня на Почтамте в восемь часов вечера.

Почтамт он придумал давно, еще в Чистом. Хорошее место, лучшее для встречи: много людей, светло, празднично. Все ждут писем, отправляют письма. Он все-таки жалел, что в Чистом не бывает писем, хотя, естественно, умел подавлять подобные импульсы. Встретиться вне дома было необходимо, чтобы сразу избежать неловких ситуаций: вдруг он придет и увидит там другого мужчину, он не просил Грохотова проверять еще и это, человек занятой, для чего же обременять. Да и как проверишь. Надо испытать Марусю, придет ли: если придет, значит, ему можно в дом. Может оказаться, что заявляться сразу еще по каким-либо причинам неудобно; и вообще — удачная разведка есть уже половина боя. Холод — это наша есть жизнь. Вот неотвязная фраза!

— Я все передам, — робко сказала девочка. — А когда… когда можно будет…

— Я скоро приду, — весело уверил ее Скалдин. — Ты как учишься?

— На отлично, — ответила дочь дрожащим голосом.

— Вот и очень хорошо. Ну, до свидания.

Он повесил трубку и только теперь ощутил, как голоден, какой прекрасный солнечный день в Москве, как радостно начало осени, а вместе с нею и трезвых, сильных холодов Родины, проверяющих на подлинность все живущее. Он задержался в Омске, ожидая ответа от Грохотова, — не хотел ехать наобум лазаря, — и в Москву прибыл только пятого сентября; жильем в Омске его готовы были обеспечивать долго, выслужил, и он прожил у тихой хозяйки две недели, ожидая подтверждения из Москвы. Как выяснилось, Грохотов не обманул.

Кафе — роскошь, денег мало; он направился прямо в гастроном близ трех вокзалов, новый, до войны его не было. Во всем этом новом московском великолепии была доля и его труда. Да, тяжеловато, несколько избыточно, хотелось бы большей аскезы; но в столице можно позволить себе царственную пышность. Прочая страна и так жила аскетически, — он видел, знал. Холод — это наша есть жизнь.

— Сарделечек килограммчик, — ворковала женщина прямо перед Скалдиным.

Он простоял в очереди за своей бутылкой кефира и полубуханкой пеклеванного уже полчаса, и от недавней гордости не осталось и следа. Москва жрала, Москва вырождалась. С кем мы будем побеждать? А ведь если нам еще воевать и строиться, нужны настоящие люди, неужели всех перековывать? Никаких кузниц не хватит!

— Яичек десяточек, — и долгая, долгим недоеданием воспитанная нежность к еде звучала в ее невыносимом голосе. — Яички свеженькие у вас?

Интересно, какой ответ она ожидала услышать? Голос ее был влажен, в нем звучало отвратительное гортанное бульканье, сырой подспудный призвук; и еда, которую она выбирала, по консистенции была этому голосу под стать. Разумеется, яички она произносила как иички, даже — йийички.

А ведь по-настоящему-то не голодала, подумал Скалдин. Он легко отличал людей, хлебнувших лиха хотя бы неполным хлебком: беда придавала им не то чтобы благородства — из иного дерева не выточишь ферзя, — но хотя бы минимальную сдержанность. Эта же была говорлива: она могла теперь поговорить, долго и с наслаждением позаказывать. Скалдин не терпел и барственности, жалкого снобизма бывших, который теперь только и мог проявляться в ресторанах да магазинах (он помнил еще довоенное, дочистовское — до всего — посещение ресторана с Марусей, их единственный поход в «Рыбацкий», что близ Курского): отвратительную манеру подзывать официанта, манеру, в которой сочеталось презрение к лакею и вместе с тем тайное подмигиванье (оба из тех), связь с ним — палача с жертвой: принесите ветчины, но проследите, чтобы ветчина была настоящая. Сволочь, тебе бы брюквы. Но эта крайность — уменьшительно-ласкательное обожание, преклонение перед едой, жалкая попытка выбрать из того никакого ассортимента, который возник после отмены карточек, — была еще отвратительнее. И он еле выдерживал злобу, душившую его. Эта же злоба душила его внука Рогова, стоявшего теперь в очереди в продовольственном магазине «Березонька» напротив гостиницы «Юбилейная» в Омске. Женщина перед ним неутомимо перечисляла:

— Шпроточек баночку… пожалуйста, сырочку еще… хороший сырочек? — (Сырочек был один, пресный «Адыгейский», больше похожий на слежавшийся творог.) — Хлебушка, пожалуйста, батончик… маслица пачечку…

Вас бы в Чистое, думали дед и внук, всех бы вас в Чистое. Человек был везде, человек стоял в очередях и давился в транспорте, человек занимался решением своих копеечных проблем и переваливанием их на окружающих, все было человеком, человека не должно было больше быть. Человека развелось невероятно, нечеловечески много. Его надо было отфильтровать, сжать, прокипятить в десяти водах — да не так, понарошку, как в Константиновой коммуне, а так, чтобы великое общее дело заслонило все его частные интересы, чтобы он думать забыл про свое здоровье и погоду, чтобы ему навсегда расхотелось «йийичек». Скалдин не помнил, как достоял эту очередь.

73