Рогов, не в силах представить себе грушу, замолк. В оставшиеся до сбора полтора часа он валялся на траве под присмотром Павла и, кажется, даже задремал ненадолго — настолько все было нереально и так он устал от этого.
Сбор был главным событием дня: кто в чем — в старой военной форме, в тренировочных костюмах древнего образца, в ватниках и болоньевых куртках, в грязных китайских пуховках жители Чистого тянулись к помосту. Откуда они только не брались: из леса, из бараков, из столовой, из-под земли; Рогов наконец увидел, что пятеро копали яму, явно слишком большую даже для братской могилы. Она располагалась на краю площадки, за Константиновым бараком, и смысла в ее рытье было не больше, чем в таскании бревна. Земля, выброшенная из ямы, видимо, тут же разбрасывалась и разравнивалась: насыпей Рогов не видел.
Из своей избы вышел Константин с неизменным Андроном — сам в чистом длинном пальто, доходившем ему до пят, Андрон — во вчерашнем тулупе. Свежело, Рогов попросил у Павла разрешения сбегать в барак за рюкзаком, но одного его, естественно, никто отпускать не собирался. Они дошли до барака, Рогов натянул свитер. Павел с явным нетерпением торопил:
— На сбор не опаздывают. Ты знаешь, что тебе после карантина будет за опоздание на сбор? Палец, не меньше.
Что такое все эти груши и пальцы, Рогов уточнять не хотел. Он пробыл в поселке меньше суток, а ему уже до смерти надоело метаться между страхом и злобой: других состояний — просветлений, озарений, благости — он и не предполагал тут. Последние сомнения мог развеять сбор — главное, видимо, что он должен был тут увидеть. Но самой страшной была мысль о том, что только такая жизнь, всецело подчиненная сложному и изощренному закону, и могла стать уделом обитателей подлинного Чистого или их наследников: ни в чем, кроме усложнений закона и кар за его несоблюдение, смысла для них быть уже не могло. И поскольку Рогов нигде в мире не видел ничего подобного этому поселению, оставалось признать, что его-то он и искал — и не мог бы найти ничего другого, потому что лишь беспрерывное самоограничение со все новыми изощрениями могло представлять интерес для человека, прошедшего Верховную проверку. Такой человек должен был обожествлять принципы и в принцип возводить любую мелочь, регламентировать каждый чих и за несоблюдение регламента в мелочах карать так же, как за убийство, например, — ибо с точки зрения человека, выдержавшего полгода пыток и не сдавшегося, разницы между ошибкой, проступком и преступлением по определению нет.
Но что такое закон, думал Рогов, идя со всеми к помосту, — что такое закон, который он, по словам Павла, начал уже понимать — и понимать, если верить Павлу, после нападения на свинаря? Впрочем, чему здесь можно было верить… Все было обманкой для нового человека, и пройти по этому минному полю, не подорвавшись, не смог бы и самый тренированный провидец. Закон двадцать пятого числа, бывшего к тому же двадцать первым; северный ветер; чудесное превращение чужих часов в собственные; неприкасаемый Николка, груша, палец, палки-рогульки, три сезона — все сливалось в один затяжной, бессмысленный кошмар, и подобрать к нему единый код было по определению нельзя; только отсутствие кода могло быть единственным законом — но в этот миг его отвлекли. Он так сосредоточился на собственных мыслях, что не заметил, как одноглазая подошла к нему и тронула за рукав. От нее шел тот же тонкий, тошный запах женского барака, но она накрасилась — и что самое отвратительное, накрасила не только губы и щеки, но даже грубо, как на тюремном вечере самодеятельности, размалевала веки; особенно ужасно было сморщенное синее веко отсутствующего левого глаза. А ведь она молода, мелькнуло у Рогова, молода и была бы хороша, будь при ней оба глаза и пропади куда-нибудь эта боевая раскраска.
— После сбора приходи, со мной пойдешь, — тихо сказала она, наклонясь к его уху и чуть не касаясь его губами; он узнал влажный, жаркий шепот, который вчера на закате морочил его в лесу.
— А этот? — Он кивнул на Павла.
— Этот ничего тебе не сделает, я с ним договорюсь. Как будет отбой, час выжди. Часы взяли?
Рогов кивнул.
— На. — Она быстро сунула ему крошечные женские часики с браслетом. — В десять.
— А ты?
— Я себе еще возьму, я староста барака. — В голосе ее зазвучала начальственная гордость. — Что, не ждал?
Рогов пожал плечами.
— А патруль?
— Ты не понял? — Во взгляде единственного ее глаза читалось явное разочарование. — Нет никакого патруля. На тебя случайно напоролись, там наши деревья метили. Что ж ты тормозной-то такой, новый? Мне ж Пашка сказал, ты вроде продвинулся.
— Когда он успел? — удивился Рогов.
— Нам много время не надо. Ты бы спал побольше. — Она хихикнула и отстала.
Тут же к Рогову подпрыгнул Николка.
— А, новый, новый! Петра посмотришь, Петра посмотришь! А потом сам, а потом сам! Внимательно смотри, пригодится!
— Пошел ты, — сказал Рогов.
— Сам пойдешь, сам пойдешь! Андронушко, запиши ему!
Но Андрон был уже далеко впереди, и было ему не до Николки. Он давал последние наставления четверке мрачных людей, окруживших пятого, связанного. Разглядеть его толком за широкими спинами охранявших Рогов не сумел — видел только, что толстый; в Чистом вообще было на удивление много дородных. Помост пока стоял пустым; потом двое вынесли на него кресло — для Константина, догадался Рогов. Догадывался он и о том, кто был Константин, и понимал даже, почему его однополчанин с такой смесью ужаса и омерзения, словно увидев выходца из ада, бежал от лейтенанта Сутормина в сорок восьмом году. Как будто прочитав его мысль, Константин обернулся в его сторону и кивнул — не ему, а своим мыслям; потом пальцем подманил Андрона и что-то шепнул ему, подобострастно нагнувшемуся. Андрон направился к Рогову, и тот со стыдом и омерзением почувствовал, как потеют руки и снова ледяная рука сжимает желудок. Двадцать пятое число: карантин больше не охранял его. Он не был застрахован ни от одной из местных казней. Господи, подумал он, что ж я не остался с ними, с теми? Господи, сделай меня деревом, травой, тропой, Господи, спрячь меня от человека!