Оправдание - Страница 46


К оглавлению

46

Он проснулся в тягостном недоумении: одним из самых стойких, детских его предубеждений была уверенность в том, что, если летаешь во сне — значит, растешь. Расти ему было поздно. Ни счастья полета, ни обрывающегося, колотящегося ужаса падения он не испытывал очень давно, но вот смутное и тягостное чувство человека, зашедшего не туда, было ему знакомо. Сон тем и был страшен, что это чувство, подспудно отравлявшее ему две последние недели, вышло наконец наружу и могло быть названо. Это не был страх неизвестности или неуют в непривычных местах, но именно сознание того, что его относит дальше и дальше от цели и что самой цели нет, что она выдумана, и выдумана плохо. Иногда спросонок он спрашивал себя, что делает здесь, но зеркальце, кретовское зеркальце под подушкой на все отвечало ему. Он нащупал его и сейчас, подумал мельком — не показать ли Николаю Акимычу, — но тут же отмел эту мысль. Николай Акимыч был не тот человек, чтобы показывать ему зеркальце.

Черная тишина мерно тикала: шли стенные часы, слава Богу, без боя, — видимо, давно испорченные. Время они еще показывали, а бить разучились. В кромешной темноте, держась за стену, Рогов выполз на крыльцо. Ночь была холодная, с множеством крупных августовских звезд. Как всегда в холодную ночь, все они были ярки и одноцветны — того бело-голубого оттенка, каким в нашем сознании всегда обладает либо очень холодный, либо очень горячий предмет. Рисунок созвездий был не знаком, сдвинут: Рогов с трудом нашел «дубль-ве», искать ковш пришлось дольше, а на краю неба уже был различим серебристый мазок, всегда видимый осенью. Только очень чуткий глаз разглядел бы там четыре звезды ромбиком и пятую у одной из его вершин. Про себя он называл этот мазок змеем, имея в виду бумажного.

Ни в одной избе вокруг не горели окна, не слышалось даже собачьего лая во дворах. Молчал и лес, ни звука не доносилось оттуда. Его черная зубчатая стена казалась монолитной: черней, непроглядней дымно-синего неба, она впервые испугала Рогова по-настоящему.

«И бездна нам обнажена», — вспомнил он. Ночью не следовало принимать решений, доверять ночным настроениям тоже было нельзя. Но именно сейчас он, как никогда, захотел домой. Даже в армии Рогов не испытывал ничего подобного. Еще немного — и он расплакался бы, как потерянный щенок или ребенок, плачущий ночью об этом щенке. Надо вернуться, говорил он себе вслух, чтобы успокоиться. Вернуться и оставить все это или приезжать не в одиночку. Почему я поехал один? Потому ли, что это только мой долг и мое дело? Но мало ли что может случиться, я же с самого начала знал, что направляюсь в глушь. Мало ли как меня встретят, никакие пароли не спасут. Он озяб и передернул плечами. Да, но кого мне было брать с собой? Друзей, которым можно стопроцентно доверять, у меня нет. Я совершенно один. Раньше это состояние его радовало, теперь мучило. Он чувствовал невероятное сиротство здесь, в Богом забытом углу, под крупными звездами. Раньше звезды вызывали у него легкую, сладостную грусть, как что-то прекрасное и недосягаемое, но теперь они были грозны, и даже не то что грозны, а невыразимо равнодушны. Чужим было все: старик, изба, лес, небо. Все жило своей жизнью, которая никак не пересекалась с роговской. И с чего я взял, что они меня примут? У них точно та же, отдельная, жизнь, которая давно не связана с миром живых. Все их связи тысячу лет как перерублены. Он зашел не туда, но зашел уже так далеко, что не мог просто так вернуться.

И куда ему было возвращаться? Эта мысль проявлялась в сознании по мере того, как он все полнее просыпался и трезвел, и над испуганным его телом с его животными страхами постепенно брал верх рассудок. Рассудок расставлял все по местам и устанавливал привычные ориентиры. Он спрашивал: что дома? Дома был круг жизни, из которого не находилось выхода; женщины, которым нужна была только нянька; слабость и жалкость, следы которых он находил повсюду; мать, по которой он скучал все время, но с которой не мог ладить, пока не разобрался в себе. А разобраться в себе — значило найти причину того, что здесь происходило сорок лет назад, потому что просто так жить с этим он не мог. Следовало либо отказаться от всякой человечности, признав высшую логику, либо вернуться в теплую и скучную, захламленную жизнь, в которой ему нечего было делать. И он посмотрел на звезды уже как равный, но в небе ничего не изменилось.

Обняв себя за плечи, он еще некоторое время постоял среди двора, потом пошел спать. Старик следил за ним в окно, но Рогов не обратил на него внимания.

Теперь он шел по лесу и все отчетливее понимал, что заблудился, но Теперь он шел по лесу и все отчетливее понимал, что заблудился, но странно: когда ночью, в относительной безопасности, он проснулся и вышел на крыльцо — ему было страшно под бело-голубыми звездами, а теперь, в неизвестном и буреломном лесу, где на много верст вокруг, казалось, не было человека, он не чувствовал страха. Может, дело было в дневном свете, еще ярком, хотя его часы показывали половину пятого, а может, в том, что лес он любил с детства. Самоубийством было в одиночку идти в тайгу, где мог встретиться зверь, мог потеряться путь, но он чувствовал, что идет верно, словно чей-то взгляд в спину подталкивал и направлял его. Кроме того, у него была краюха хлеба, банка тушенки, был нож, спички, было, наконец, зеркальце.

Лес вокруг него был странен — Рогов всегда иначе представлял себе тайгу. Деревья росли то густо, то редко, часты были бурые поляны, засыпанные хвоей, встречались острова чистого березняка — они всегда казались Рогову просветом, выходом, потому что на даче березы росли вдоль опушки, и он так и привык — раз березы, значит, дом близко. Но здесь он шел по тропе, впадавшей то в березняк, то в осинник, и она все глохла; вдруг он обнаружил, что идет без дороги. Пошел было назад, но, видно, взял левей. Тропа потерялась, хотя сколько бы ни было вокруг бурелома, сколько бы ни громоздились мертвые, поваленные стволы, местность не выглядела дикой. Правда, и привычных для подмосковного грибника примет человеческого пребывания не было, это-то его и смущало поначалу: он никогда еще не бродил в лесу, где не валялись бы ржавые железки или пластиковые стаканчики. Здесь человек не оставлял никаких следов, разве что странные метины на стволах, иногда свежие, иногда заплывшие, метрах в полутора от земли. Но это мог быть и зверь в конце концов. Остановился, поглодал кору, пошел дальше. Какой зверь? Этого он не представлял. Лось, что ли? В метинах не было никакого смысла: бессистемно раскиданные по осиновым и березовым стволам горизонтальные надрезы, ничего больше. Попадались грибы — размокшие и перестоявшие; впрочем, несколько отличных подберезовиков Рогов пропустил с сожалением. Иногда лес принимался шуметь, но вообще день был тихий и ясный, напоминающий золотую осень. Паутина липла к лицу. Компас у Рогова был, и он знал, что возвращаться в случае чего — если начнет темнеть, а он так и не найдет ни поселка, ни тропы — надо будет строго на запад.

46