Оправдание - Страница 32


К оглавлению

32

К полудню Рогов дошел наконец до жилья — до семи черных изб, которые, верно, выглядели не слишком добротными и в лучшие свои годы. Аврально строили, подумал Рогов. Сразу за деревней начинался редкий желтеющий смешанный лес, подступивший к ней вплотную. Никакой таблички с названием населенного пункта не было. Рогов несколько раз кричал «ау» и «эй», но никто не отзывался.

Он подошел к избам ближе и хотел уже обходить их по одной, когда из самой дальней, стоявшей у леса, вышла девушка с ведром в руке. Ни о какой девушке он в Кулемине не слышал, все, кто помнил о Чистом, говорили о стариках. Не туда зашел?

— Скажите, это Чистое? — спросил Рогов.

Девушка подняла на него глаза — серо-зеленые и совершенно прозрачные — и кивнула. Что еще сказать, Рогов не знал. Она прошла мимо него к колодцу, но оглянулась, и он принял это за приглашение идти с ней.

Он не взялся бы сказать, хороша она или некрасива, но и обычным назвать ее лицо он не решился бы. Вся она — и голые руки, и ноги, и лицо — была не бледной, а белой, такая белизна бывает у разбавленного молока. Росту в ней было не больше метра шестидесяти. Пушистые соломенные волосы, выбивавшиеся из-под такой же, как кожа, белой косынки, светились в солнечном луче, но во всем облике была какая-то покорная, кроткая грусть — видимо, так казалось еще и оттого, что она не говорила ни слова. Они дошли до колодца, мятое ведро спустилось в сырость, пахнущую полусгнившей древесиной, и поднялось, гулко плеща. Рогов попытался взять у нее ведро, чтобы донести обратно, но она так же молча покачала головой и понесла его сама, словно выполняя только ей определенную повинность.

Рогов шел за ней — девушка не звала, но и не возражала. На пороге избы она обернулась и поманила его. Будь на ее месте другая или другой, он испугался или, во всяком случае, напрягся бы, но от нее и самый подозрительный гость не мог ожидать дурного. Опустив голову, она шагнула в полумрак старого рассохшегося дома, в котором пахло какими-то травами и сухими цветами, но запах полусгнившего дерева — не такой резкий, как от колодца, — пробивался и тут. У стола сидел высокий белобородый старик в линялых кальсонах и такой же белой, как снятое молоко, рубахе навыпуск. Ласково улыбаясь, он встал Рогову навстречу.

По всему полу была разложена сухая степная трава и полевые цветы, все это сохло и пахло, но какой смысл было сушить в избе эту траву, когда на дворе жарко, а вдобавок и трава самая обычная — полынь, степные злаки, никакого целебного действия, — он не постигал. Старик улыбался молча, как-то виновато. Рогов несколько раз громко назвал себя, сказал, что приехал поискать сосланных, среди которых в этих краях мог быть и его дед, — но старик только смотрел на него, даже не кивая; девушка подошла к старику и встала рядом, чуть впереди, словно желая защитить того от роговского громкого голоса, и так они, не переглядываясь, кротко глядя на Рогова, стояли минут пять, пока он говорил. Опомнившись, он вынул зеркальце. Девушка улыбнулась, подошла, мягко взяла зеркальце из его рук и, поймав солнечный луч, пустила зайчика, словно показывая ему этот фокус впервые. Доверчиво улыбаясь, она вернула круглое стеклышко, и он, не понимая, получил ли отзыв на свой пароль, сунул его обратно в карман. Девушка без тени стеснения взяла его за руку, подвела к столу и указала на грубую деревянную табуретку. Рогов сел, и на такую же табуретку напротив опустился старик. По-прежнему не говоря ни слова и улыбаясь, девушка налила молока из большого глиняного кувшина, достала из прибитого к стене расписного, как в детском саду, шкафчика краюху хлеба и отрезала толстый ломоть. Рогов поблагодарил и отпил молока, тоже белого, чистого, нежирного, и откусил черствого, но вкусного хлеба. Только тут он понял, как хочет пить, а напившись (девушка тихо подливала), ощутил и голод, до того изгоняемый жаждой.

Он не представлял, как себя вести, хотя не чувствовал особого напряжения: встретили его по крайней мере приветливо. Молчание девушки, стоявшей за спиной старика, и самого старика, не сводившего ласковых глаз с Рогова, покуда он ел, было одинаково не похоже на обет молчания, на испытание, которому подвергают новичка, или на болезнь — например, глухонемоту. Рогов видывал глухонемых, знал их беспокойные, судорожные жесты, которыми они мучительно пытались показать собеседнику всю силу не находящих выхода, обуревающих их желаний, надежд и кошмаров. Здесь же был покой и тихий внутренний лад, заставляющий, однако, подозревать, что это не столько гармония, сколько деградация, медленное превращение в растение, в дерево, в собственную избу. Язык тут был не нужен, и его забыли за ненадобностью, заместили глухотой и тишиной, словно избавились от лишней составляющей и теперь торопились освободиться от прочих ненужностей вроде мышления.

Допив вторую кружку молока и прожевав ломоть, Рогов хотел было пуститься в объяснения и расспросы, но почувствовал их ненужность и промолчал, не сводя глаз со старика, словно боясь пропустить какой-то знак. Старик встал и, ничего не объясняя, вышел. Рогов выглянул: хозяин сел на крыльцо и глядел куда-то вдаль; самым естественным Рогову показалось сесть рядом. Он все ждал, когда с ним наконец заговорят, разъясняя глубокую и важную тайну, ради которой он добрался сюда, — но если тайна и была, ее предлагалось постичь самостоятельно. Здесь происходило что-то простое, но чрезвычайно серьезное, требующее замкнутости и тишины. В бесшумном жарком воздухе только кричал иногда большой рыжий петух на дворе да жужжала очнувшаяся вдруг муха, но в молчании этом чувствовалась не сонливость, а сосредоточенность все на той же тайне. Чтобы постичь ее, нужно было всего-навсего отказаться от слов, воспоминаний, всего ненасущного и сиюминутного: опуститься на ступеньку ниже, к траве, дереву, мухе, к их бессловесной и сосредоточенной жизни; но Рогов не мог сделать этого усилия — он был не отсюда и шел, по всей видимости, не сюда. Может быть, произведи он над собой эту единственную и такую нехитрую операцию, он понял бы, что и идти никуда не надо, и искать больше нечего, потому что вся беда наша в какой-то избыточности, зря гоняющей нас с места на место, — но он не был еще готов зажить такой сокращенной, травянистой жизнью. Ему все еще казалось, что человеку зачем-то даны слово и мысль, а в Чистом уже догадались, что все это ни к чему.

32